Лyнa появится. Часть 5.
в выпуске 2019/06/10ЛУНА ПОЯВИТСЯ
ЧАСТЬ ПЯТАЯ, ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ
«Дорогая Луиза, ко мне приехала тетя Грейс, и ты, наверное, будешь удивлена, узнав, чем мы сейчас с ней занимаемся. Мы читаем и обсуждаем Парацельса...»
«Узнаю Агнессу, – подумала Луиза Ван-Тессел, полненькая, смешливая, русоволосая девушка. Она пила кофе, ела сладкую, сдобную булку (уже вторую за утро – но ничего нельзя было поделать с этими булками, «булками Ван-Тесселов»: они выпекались в имении, поставлялись в бешено несущихся фургонах (чтоб не успели остыть) в Ривертон и были горячо любимы не одной только Луизой) и читала письмо. – Узнаю Агнессу – скоро все на Острове станут читать Парацельса!»
«...но многого мы не понимаем, и нам требуется помощь знающего человека». –
Это было верно рассчитано: Луиза терпеть не могла признаваться в том, что чего-то не знает.
«...Парацельс пишет о браках людей со стихийными духами...» –
«Моя милая Агнесса! Всех девиц интересуют обычные браки, а ее интересуют браки со стихийными духами!» –
«...и выстраивает очень любопытную шкалу: чаще всего, по его утверждению, люди женятся на ундинах, реже бывают браки с сильфами, еще реже – с гномами, и совсем никогда не бывает браков с духами огня. Несомненно, что Парацельс, как человек положительный, не выдумал это распределение, а заимствовал его из некоего источника. Но что это может быть за источник? Вопрос, наверно, не такой уж простой, но, зная твою потрясающую эрудицию...»
Луизе только задайте вопрос! Она внимательно перечитала письмо Агнессы, хмыкнула и велела служанке принести ей бумагу, перо и чернильницу. Не задумываясь, ровным, круглым и до чрезвычайности разборчивым почерком она принялась писать: «Дорогой мистер Сэлмон! Мне очень неловко отвлекать Вас от Ваших мудрых занятий, но ясное понимание того, что только человек Вашей эрудиции в состоянии мне помочь, придало мне смелости обратиться к Вам вот по какому поводу...» – Луиза внятно изложила вопрос Агнессы и завершила послание просьбой «еще раз извинить за докучливость», заверениями в глубочайшем уважении и подписью: «Ваша Луиза Ван-Тессел». Ван-Тесселы, щедро поддерживавшие все, что имело отношение к науке и просвещению, не забывали и о Ривертонской библиотеке, поэтому отправить подобное письмо ее директору было со стороны Луизы не такой уж и большою смелостью. Уже вечером она получила ответ, и на следующее утро Агнессе Блай было отправлено письмо, которое приводится ниже.
«Дорогая Агнесса! Не знаю, с чего ты взяла, что я обладаю какой-то там «эрудицией», но твой вопрос по счастью оказался настолько элементарен, что ответить на него мне не составило ни малейшего труда. Штейнфельд («Старшая Эдда как хранительница общегерманских традиций», том пятый, страница четыреста сорок третья, Аугсбург, тысяча восемьсот пятьдесят девятый год) пишет, что германские племена, переселявшиеся из Азии в Европу, делили местное население, с которым им приходилось иметь дело, на четыре весьма несходные одна с другой категории: ваны (они же светлые эльфы), карлики (они же черные эльфы), снежные великаны и огненные великаны. К ванам древние германцы относились с опаской и уважением – это был высокоразвитый народ земледельцев и мореплавателей, народ, почитавший богиню, наделявшую тайными знаниями, народ, первый начавший разводить в Европе яблоневые сады. Мейе в своей «L'Europe phénicienne» отмечает черты сходства между богиней ванов и финикийской Астартой; по его предположению, ванами германцы называли финикийских колонистов, освоивших атлантическое побережье Европы. Мейе идет так далеко, что производит слово «эльфы» (древневерхненемецкая форма – «alpî»), равно как и латинское «albus», «белый», от финикийского «lâbân», «белый», и, поскольку Ливанские горы суть, если перевести их название с финикийского, «Белые» горы, Мейе объясняет «эльфов» как «народ, некогда обитавший у подножия Ливанских гор». Штейнфельд не идет так далеко и задается вопросом, откуда могли взяться «черные эльфы», если эльфы по определению – «белые» (Мейе, парируя, объясняет «черных эльфов» как эвфемизм), но в целом считает гипотезу Мейе о ванах как о финикийских колонистах достойной внимания.
Теперь о карликах. На этих германцы смотрели во всех отношениях сверху вниз: это был не народ, а народец, мелочный, жадный и вороватый. Карлики владели кое-какими ремеслами, но более всего славились искусством обмана. Германцев они уверяли в том, что ваны – опасные колдуны, мечтающие погубить храбрых германцев, ванам доказывали, что германцы – тупые вояки, помешанные на воинской дисциплине и видящие свою миссию в том, чтобы навязать ее всему миру; и ваны, и германцы понимали, что карликам нельзя верить, но иногда все-таки верили им, и тогда вспыхивали распри. Вот почему, заключая мирный договор, ваны и германцы воздвигали стелу с изображением бога-хранителя договоров, попирающего карлика; попирая карлика, он попирал клевету и раздор. Постепенно из этой образности развилось представление о четырех карликах, поддерживающих небо по четырем сторонам света; мировая гармония и свобода перемещения карликов мыслились несовместимыми; только застыв под тяжестью легшего на их плечи небесного свода, не способные сдвинуться ни на шаг с твердо определенных мест, лишались они возможности строить козни, угрожающие всеобщему спокойствию и порядку.
«Снежными великанами» германцы называли охотничьи племена, обитавшие в северных лесах. Отношение к ним зависело от отношения к ванам: те, кто были противниками сближения с ванами, восхищались грубоватой простотой снежных великанов, их силой, способностью переносить холод, глубоким знанием всего, что имело отношение к лесу. «Лес был всегда, и снежные великаны были всегда. Они помнят времена, когда ванов еще и в помине тут не было», – на этот аргумент и на призывы учиться у снежных великанов «древней мудрости» сторонники сближения с ванами отвечали, что «да, снежные великаны жили тут всегда и ели сосновую кору, когда им не везло на охоте, потому что, пока с юга не приплыли ваны, им не от кого было получать хлеб в обмен на пушнину. Конечно, сосновая кора приучает к стойкости и неприхотливости, но неужели только этого достойны благородные германцы?» Противники сближения с ванами возражали, что рассказы про сосновую кору – недостойная выдумка, но в глубинах своих благородных германских душ все-таки считали снежных великанов немножко дикарями.
Об огненных великанах можно сказать довольно мало – собственно, почти только то одно, что в отличие от снежных великанов, живших на севере, они жили на юге. Штейнфельд сближает их с греческими киклопами и, соответственно, считает, что речь в данном случае должна идти не о народе, а о тайном обществе.
Итак, Агнесса, теперь я могу ответить на твой вопрос. Древние германские представления о четырех вышеописанных категориях не-германцев сохранились не только в «Эдде» – какие-то воспоминания о них успел застать Парацельс и именно их преобразовал в свое учение о стихийных духах. В «водном народе» (wasserleut) мы узнаем ванов, а ундины – это и сама Астарта Морская, покровительница мореплавания, и ее жрицы. Отождествление карликов с гномами не требует больших умственных усилий, а «мужичками земли» (ertmenlein) гномы именуются потому, что будучи попираемы, имели возможность вступить в весьма тесную связь с этой стихией. «Лесной народ» (waltleut) – это северные великаны, а духи огня, именуемые у Парацельса «вулканы» (vulcani), как нетрудно догадаться – великаны огненные. Но вот что интересно. Поскольку германцы вступали в браки с местным населением, у них, естественно, существовали и представления о том, с кем браки более желательны, с кем – менее, представления, выстраивавшиеся в определенную, если воспользоваться твоим термином, шкалу. Шкала эта не сохранилась в «Старшей Эдде», но мы совершенно неожиданно обнаруживаем ее у Парацельса! Mutatis mutandis – чаще всего германцы заключали браки с ванами, и эти браки считались наиболее желательными; в Скандинавии к какому-нибудь особо преуспевающему фермеру или особо удачливому рыбаку до сих пор могут обратиться с шутливым вопросом: «Супруга твоя, часом, не из эльфов?» Браки со снежными великанами заключались реже, и к таким бракам особо не стремились: «Снежную великаншу не приучишь к прялке – она все время будет думать о лесе», – говорится в «Эдде». Браки с карликами считались нежелательными вовсе, несмотря на то что карлики, весьма невысоко ценившие своих соплеменниц, готовы были платить за германских девушек любую цену; родителей, выдававших дочь за карлика, подозревали в том, что их привлекает в первую очередь полнейшая нещепетильность карликов в определенных вопросах. Наконец, браки с огненными великанами как с членами тайных мужских союзов, связанными обетом безбрачия, были невозможны в принципе. Вот так Штейнфельд отвечает на твой вопрос. Я, в общем, с ним согласна. И еще по поводу браков. Как известно, Парацельс утверждает, что у духов стихий нет души (оригинальные у него получаются духи!), несмотря на то что они могут быть чрезвычайно «мудры и разумны». Не стоит забывать, замечает Штейнфельд, что речь здесь идет о христианской душе; для древних германцев, как и для древних греков, наличие разума и мудрости предполагало наличие души, как наличие взгляда предполагает наличие того, кто смотрит. Утверждение Парацельса можно было бы отбросить как не восходящее ни к какому древнегерманскому прототипу, если бы он не написал еще кое-что, весьма странное: да, души в христианском понимании слова у духов стихий нет, но, вступая в браки с людьми, они могут ее получить. С церковной точки зрения, утверждение, конечно, совершенно нелепое, но зато древнегерманский прототип тут уже вполне просматривается. Дело в том, что у германцев существовало понятие «истинно германского духа» – в чем он заключался, выразить в словах, пожалуй, невозможно; в лучшем случае, получилось бы что-нибудь вроде «да, мы – германцы! Мы уж такие! Не какие-нибудь там! Настоящие! Настоящие германцы!» Народы, не являющиеся германскими, «истинно германским духом», естественно, обладать не могли и, как не сомневались германцы, очень переживали по этому поводу. «Да, мудры ваны, мудры, кто бы спорил... А все-таки не германцы... нет в них чего-то такого, что только в германцах есть... чего-то такого... ну, одним словом, германского!» Печально, не правда ли? Но не безнадежно – выходя замуж за германца, женщина ванов становилась германкой и, соответственно, хотела она того или не хотела, носительницей истинно германского духа. Ей было чем утешать себя, если во всех прочих отношениях брак оказывался неудачным. Теперь мы возвращаемся к загадочной христианской душе, ничего общего не имеющей с душой в понимании древних, – по мнению Штейнфельда, концепция христианской души является не чем иным, как развитием концепции «истинно германского духа», если термин «концепция» вообще применим к столь туманным величинам и если замену слова «германцы» на слово «христиане» вообще можно считать развитием. Христианство, полагает Штейнфельд, смогло одержать верх в Римской империи только из-за критического увеличения количества германцев на римской военной службе; они поклонялись Одину, который самым верным своим почитателям являлся в заветных видениях висящим: он висел на дереве, пригвожденный к нему копьем, и голова его, упавшая на грудь, была полна скорбного величия; германский элемент в христианстве, по мнению Штейнфельда, является абсолютно преобладающим: он сурово и властно заявляет о себе в Евангелии («не мир вам принес, но меч», – слова, вполне подобающие Одину, которого прозывали «сеятелем раздоров») и достигает высшего своего расцвета в готических соборах... но тут, Агнесса, я, пожалуй, остановлюсь. Многое, многое можно было бы еще сказать, но ты знаешь – у меня быстро устает рука, когда я пишу, и, кроме того, я уже начинаю зевать. Половина второго – это время, когда я в любом случае начинаю зевать. Непочтительно, зевая, писать про готические соборы. Послушай, что вы там такое затеяли с тетей Грейс? До меня сейчас дошло, что это должно быть что-то страшно интересное. И, коли вы уже меня привлекли в качестве «знающего человека», я теперь от вас не отстану. Не отстану! (Дважды подчеркнуто).
Твоя Луиза.»
Агнесса наблюдала за выражением лица тети Грейс, читающей письмо Луизы.
– Ну как? – спросила она, когда тетя Грейс закончила читать.
Тетя Грейс улыбнулась.
– Это та самая забавная пышка, которая обожает сладкое?
– Та самая. Теперь вы верите в то, что она действительно знает все?
– Она забавная. И она все расставила по своим местам. Я часто думала – мы все европейцы или потомки европейцев. Почему же мы все такие разные и нередко – до несовместимости разные. И, конечно, эти браки объясняют все. Рано или поздно, они привели к тому, что все перемешались и как будто бы перестали существовать в чистом виде: вроде нет больше германцев в чистом виде и нет больше ванов в чистом виде и так далее, и так далее, но на самом деле от перемешивания ничего не изменилось. Представь себе колоду карт, где карты расположены в строгом порядке, и колоду, где карты произвольно перемешаны, – разница есть, но все равно это те же самые карты. Когда я смотрела на них (Агнесса поняла, о ком идет речь), я всегда думала: а ведь они особые, совершенно особые, и нравственные категории тут ни при чем – это не подлость, не низость – нельзя же сказать «подло щелкает крышкой часов» или «подло обдумывает шахматный ход»; это просто суть, которая проявляется во всем. Я ничего не имею против них, я только хотела бы держаться от них подальше.
Агнесса наблюдала за странным облаком. Облако было похоже на парусный корабль, накренившийся под сильным ветром, но ветер был совсем-совсем тихий, и облако чуть заметно плыло по голубому небу.
– Но мы... к кому же относимся мы? – спросила Агнесса.
– Не знаю, – ответила тетя Грейс. – Знаю только одно – что меня очень интересуют ваны.
«Не отстанешь – и прекрасно, –написала Агнесса Луизе. – Ждем тебя с нетерпением. Только прошу – не захватывай с собой своего повара. Я понимаю, что он – гений, но наш повар может обидеться. Дай ему возможность показать себя – он будет счастлив. И привези, пожалуйста, с собой какие-нибудь книги про финикийцев – мы с тетей Грейс хотим знать о них все».
– Гектор, я сказала – неси осторожно, – крикнула Луиза вслед шустрому негритенку в ливрее дома Ван-Тесселов, который несся к крыльцу дома Блаев, умоляющим жестом, ладонями кверху, выставив перед собой руки. В правой руке его не было ничего, в левой была стопка книг, обернутая голубой бумагой и перетянутая розовой лентой, но Гектор балансировал руками так, словно в них обеих было по стопке и словно обе эти стопки были неимоверно тяжелы.
– Все будет в порядке, мисс Луиза, – весело прокричал Гектор, единым духом взлетел на крыльцо, поклонился Агнессе и тете Грейс и, получив указание, куда положить книги, скрылся в доме.
Агнесса и тетя Грейс поспешили навстречу Луизе, которую огромный, атлетического сложения кучер с легкостью, как пушинку, приподнял, ухватив за талию, и бережно, с довольной улыбкой, поставил на землю (со стороны любого другого мужчины это, конечно, было бы вольностью – но не со стороны кучера, катавшего Луизу на плечах, когда она была маленькой) и которая стояла теперь под своим белым зонтиком рядом с коляской и говорила: «Уф... уф... уф...», – томно прикрыв глаза.
– Вы знаете, что мне надо? – вместо приветствия спросила Луиза у Агнессы и тети Грейс, когда они подошли. – Мне нужна холодная ванна. Посадите меня в холодную ванну, дайте мне апельсинового сока и рассказывайте мне все по порядку.
Шеститомная «История Финикии», которую привезла с собой Луиза, принадлежала перу почтенного британского историка сэра Джеймса Пембертона и ценилась в Англии чрезвычайно высоко, благодаря основной выраженной в ней мысли: британцы суть, в значительной степени, потомки финикийских колонистов, некогда добывавших на Британских островах олово, и именно по этой причине смогла Британия стать великой морской державой; быть наследницей Финикии – почетно, ибо на финикийских традициях во многом основана вся античная культура: именно финикийцы изобрели алфавит, именно они основали Фивы, а также, по мнению Пембертона, Афины и Коринф; греческая Афродита – не кто иная, как финикийская Астарта, да и остальные греческие богини – ипостаси той же Астарты: Афина – Астарта-Воительница, Ника – Астарта-Победительница, Гера – Астарта-Царица, Артемида – Астарта-Охотница; греческий Дионис – не кто иной, как финикийский Баал, и, поскольку именно с культом Диониса связано возникновение античного театра, можно видеть в классической драме преемницу финикийских мистерий; великие мудрецы древности, Пифагор и Порфирий, – один наполовину финикиец, другой – финикиец полностью; финикийцы создали первые точные географические карты, через финикийцев познакомились греки с вавилонской математикой и так далее, и так далее, и так далее. Проще сказать, в чем сэр Джеймс Пембертон не усматривал финикийского влияния – в варварстве.
«История Финикии» была снабжена гравюрами, по стилю похожими на Доре и в не меньшей степени обладавшими способностью потрясать воображение. Чего стоил один только «Смотр тирского боевого флота» – триремы, плывущие по три в ряд, ряд за рядом, и рядам этим не было числа, и на носу каждой триремы свирепо скалилась львиная морда, и поднявшиеся, как крылья, весла стыли у всех бесчисленных трирем на гравюре под совершенно одинаковым углом; корабли идут близко друг от друга, авторитетно объяснила Луиза, что позволяет флейтистам, задающим ритм гребцам, играть на всех кораблях в унисон, и поэтому вся огромная эскадра гребет строго в такт; было странно представлять, что вся эта мощь приводилась в движение человеческими руками.
На другой гравюре был изображен морской бой: финикийская трирема, пробившая тараном борт вражеского судна, грозно, неумолимо наползала прямо на зрителя; по накренившейся палубе протараненного корабля в ужасе метались матросы – или падали, пораженные стрелами, – финикийские лучники только что дали залп; на носу финикийской триремы стоял капитан в боевых доспехах и торжественно вздымал руки кверху, вознося Баалу благодарственную молитву за удачный маневр.
Самого Баала можно было увидеть на другой гравюре: на фоне величественно-мрачных туч (какие особенно хорошо получаются на гравюрах) высилась колоссальная каменная статуя – сидящая на троне человеческая фигура с бычьей головой; фигура вызывала ужас – гораздо больший, чем вызвало бы изображение просто человека или просто быка, – и одновременно какое-то странное чувство, похожее на вдохновение. Перед статуей проходила церемония принятия присяги: адмирал, только получивший назначение, давал клятву, что будет не просто верно, а страстно служить интересам родного города; и что-то было в этой гравюре такое, что всякому глядевшему на нее становилось понятным – клятвы, данные Баалу, не нарушались.
«А что вы скажете вот на это?» – как бы молча спрашивал сэр Джеймс Пембертон, не давая никаких комментариев к гравюре, на которой был изображен семидесятичетырехпушечный линейный корабль Британского Королевского Флота «Минотавр». Под его бушпритом всей своей позой выражал готовность никому ничего не уступать и, если надо, боднуть как следует деревянный человек с бычьей головой.
Но были, разумеется, и гравюры более мирного содержания, и не просто мирного – беспечного. Солнце, беспечно клонящееся над морем к закату. Дорожка света, бегущая по волнам, и с той же легкостью скользящий по волнам финикийский торговый корабль: беспечен женственный изгиб его корпуса от носа к корме, беспечен парус на слегка изогнутой рее, и товары, которые он везет, тоже беспечные – вино, мед, оливковое масло; всем этим торговали и греки, но разве греки понимали толк в вине? Греки смешивали вино с водой, потому что не доверяли Дионису, который так и не стал до конца их богом, и осуждали финикийцев за их обычай смешивать вино с медом; мед в вине – как солнечный свет в морской воде; кто выпьет, воздав прежде хвалу Астарте и Баалу, поймет текучую сладость бытия; с улыбкой будет выслушивать он рассуждения о наилучшей форме государственного устройства и о прочих подобных вещах, казавшихся грекам очень важными; наилучшая форма государственного устройства, говорили финикийцы, – та, которая приносит счастье; а будет ли это монархия, олигархия или демократия – какая разница? «Но что такое счастье? Как его определить?» – глубокомысленно спрашивали греки, и финикийцы беспечно отвечали: «Счастье – это улыбка Астарты». Такой ответ казался грекам непонятным и даже опасным: кто их знает этих финикийцев – что у них на уме? Не хотят ли они обмануть греков, выбить у них твердую почву из-под ног? Нет, лучше все-таки смешивать вино с водой – надежней будет!
Оливковое масло финикийцы употребляли тоже иначе, чем греки. Для греков главная польза оливкового масла заключалась в том, что им натирались перед состязаниями атлеты – могучие мускулы лоснились на солнце, и казалось, что эти горделивые силачи пересилят любую силу, и от любой опасности можно будет спрятаться за их широкими спинами. Но вот Эллада уже под властью македонцев, вот она уже под властью римлян, а несокрушимые атлеты продолжают преспокойно натираться оливковым маслом и играть мускулами; «цирковой силач, – не без иронии замечает по этому поводу сэр Джеймс Пембертон, – совершенно необязательно будет хорошим солдатом». А что же финикийцы?
За что финикийцы особенно ценили оливковое масло, Агнесса не поняла – британский историк выразился по этому поводу чрезвычайно туманно.
– Я не поняла, – сказала Агнесса, подняв голову с сиреневой бархатной подушки (диспозиция была такова: Луиза лежала на диване и зачитывала вслух интересные места из четвертого тома, Агнесса, подложив под голову подушку, лежала на ковре, тетя Грейс сидела в кресле с чашкой чая в руках; обе они слушали Луизу: Агнесса – мечтательно, тетя Грейс – со спокойным интересом).
– Я не поняла, – повторила Агнесса, – зачем там финикийцы мазались оливковым маслом?
– Чтобы трахаться, – невозмутимо ответила Луиза, и Агнесса, резко приподнявшись на локте, устремила на нее негодующий взор.
– Луиза! Что за мерзость!
Луиза, довольная, рассмеялась – она любила внезапно ошарашить кого-нибудь вульгарным словечком и, когда получала в ответ возмущенное «что за мерзость!», считала это высшей наградой себе.
Тетя Грейс, видя неподдельность ее веселья, улыбнулась.
– Да, все очень просто, – принялась объяснять Луиза, – то, что говорят про любовь, про романтические чувства – это все ерунда. Половые сношения с мужчинами сами по себе, конечно, ужасны, но древние знали один хороший рецепт: если мужчина натрется там где надо оливковым маслом, а потом начнет натирать там где надо женщину... так осторожненько, легонечко, – Луиза показала пальцами, что значит по ее мнению «осторожненько» и «легонечко», и на лице у нее появилось такое выражение, как будто перед ней стояло блюдо с ее любимыми сдобными булками, – то все последующее будет уже не таким ужасным... и даже более того – приятным... и даже, прямо скажем уже наконец, – божественным. Возникнет ощущение, что все в мире гармонично, что все приятно прилажено друг к другу, что волна гладит песок, ветерок шелестит в листве, львица вылизывает львенка... и то, что хорошо для другого человека, точно так же хорошо и для тебя... и это понимание будет совершенно бесспорным, и в этой бесспорности будет блаженство... а природа блаженства такова, что раз испытавшие его захотят повторения. Вот это желание повторения и есть любовь.
– Как у тебя все просто получается, – сказала Агнесса.
Тетя Грейс ничего не сказала. Конечно, оливковое масло – не панацея. Но слова Луизы давали простор воображению: представлялся кто-то совершенно непохожий ни на кого из тех, с кем была знакома Грейс Хастингс, кто-то, с кем действительно могло бы быть приятно. Ей вспомнилась статуя Диониса, которую она видела в Неаполитанском музее. Статуя была без головы, и это тоже давало простор воображению: какая могла быть голова у этого тела с его плавными, струящимися, вкрадчивыми – прямо скажем, женственными линиями? Геракл, стоявший неподалеку, восхищал своей бронзовой, авторитетной тяжеловесностью, но ничего манящего в Геракле не было; а Дионис был манящий бог, и древние верно понимали, что только женственное бывает манящим.
Тетя Грейс задумчиво отпила чаю.
– А что же – греки не пользовались оливковым маслом в этих целях? – спросила она.
– Пользовались, конечно, – ответила Луиза. – Но сразу три античных автора – два греческих и один римский – с большим уважением упоминают об одном спартанском государственном муже – или вернее государственном старце, поскольку он был членом Совета Старцев, – который гордился тем, что никогда в жизни не делал трех вещей: не поносил за глаза врагов, не утаивал горькой правды от друзей и не мазал себя и жену «на финикийский лад» оливковым маслом.
– А вот это он уже в гавани, – сказала Луиза.
Корабль, беспечно скользивший по морю двадцатью страницами раньше, вернулся. Мачта с убранным парусом на фоне сотен таких же мачт; толстые канаты пропущены через вделанные в камень набережной бронзовые кольца; по сходням с борта сбегают смуглые, поджарые, чернобородые мужчины в белоснежных набедренных повязках; по двое они несут на плечах шесты с подвешенными к ним большими, плетенными из ивовых прутьев корзинами, но о корзинах мужчины не думают: глаза у них азартно блестят, рты широко раскрыты, они орут. Может, песню, может, просто так, от полноты души, – «финикийцы несдержанны», говорили греки, но Луиза была с греками не согласна.
– Я бы тоже на их месте орала, – сказала она.
– И от чего бы ты, интересно, орала? – спросила Агнесса.
– От больших ожиданий, – ответила Луиза, и, сделав пьяное, блаженное лицо, обняла Агнессу и, томно мыча, укусила ее в шею. – Вот от таких.
– Вот от таких?
– Да. Все благовония мира проходили через Финикию, поэтому самый последний финикийский матрос понимал в них толк. Во всем остальном – тоже. Финикийская портовая проституция отвечала очень рафинированным запросам, – от афинского комедиографа Филоксена до нас дошли только две строчки, но в них схвачено высокое томление его души:
Эх, пирейские шлюхи немытые!
Далеко-далеко, за морем цветет сидонская розочка!
– А это что за бородач? – спросила Агнесса.
– Да они все тут бородачи, – сказала Луиза. – Который?
– Вот этот, с копьем, щитом и в шлеме.
Бородач с копьем, щитом и в шлеме, приветственным жестом подняв руку, с ухмылкой смотрел на бородачей, несших корзины.
– Это стражник, – объяснила Луиза. – Видишь, он охраняет вот этот навес, куда складывают товары. Таких навесов в гавани много, и охраняются они за счет города.
– Но туда же складывают товары с разных кораблей – как же они не перепутаются?
– А вот видишь: к каждой корзине привешена глиняная табличка с оттиском печати владельца. У каждого купца была собственная печать, и по ней можно было о нем кое-что сказать. К примеру, если на печати была изображена финиковая пальма, это означало, что главным своим достоинством купец считает щедрость – что он наживает богатство только для того, чтобы тратить его на благо города; если с двух сторон от пальмы возлежали грифоны, это значило, что купец не только щедр, но и входит в Высший Совет города, собиравшийся в зале, расписанном грифонами; если купец был скуп и подозрителен, он изображал на своей печати собаку – это означало «Держись подальше от моих товаров»; если на печати были изображены заросли папирусов с летящей над ними уткой, становилось понятно: этот купец плавает торговать преимущественно в дельту Нила; гора, поросшая соснами, и перевернутый треугольник над ней обозначали Кипр – хозяин такой печати возил с Кипра медные слитки – на Кипре добывали медь...
– А перевернутый треугольник – это что такое? – спросила Агнеса.
– Символ Астарты, моя дорогая, – ответила Луиза. – Кипр был ее священным островом, и поблизости от медных рудников находился ее храм, где ее почитали как «Хозяйку Медной Горы».
– Ну а что же будет на печати у нашего купца? – спросила Агнесса.
Луиза задумалась.
– Буква финикийского алфавита, – неожиданно сказала тетя Грейс.
Луиза и Агнесса с удивлением посмотрели на нее.
– Какая буква?
– Та, с которой начинается имя его дочери. Взгляните – у них, кажется, очень теплые отношения.
Гавань шумела, но двое не слышали ее шума. Хозяин корабля (сразу было видно, что это хозяин – по осанке, по спокойно-заботливому выражению лица, по тонкой льняной одежде) протягивал ожерелье стройной, большеглазой и явно запыхавшейся девочке, – похоже было, что она неслась в гавань со всех ног. Финикийцы любили разноцветные ожерелья: «зачем выбирать красивые камни? Пусть все будут сразу!» – рассуждали они, и хотя гравюра не могла передать праздничной разноцветности ожерелья, она как в зеркале отражалась в восторженном взгляде девочки.
– Я поняла, – сказала тетя Грейс, – чего не хватает нам, людям европейской культуры. Нам не хватает храмов.
Был поздний воскресный вечер. Издалека, из густой темноты, до господского дома доносились быстрые удары в барабаны и пение: у слуг был праздник, каждое воскресенье им позволялось веселиться. Барабаны были большие, деревянные, гулкие, – когда по ним колотили в быстром темпе, возникало ощущение, которое лучше всего можно передать через образ несущегося галопом стада носорогов – не особо праздничное ощущение с точки зрения белого человека, но все понимали, что слугам нужна отдушина. И не только понимали – шли навстречу. На Острове не было деревьев, из которых можно было делать хорошие большие барабаны, – такие деревья росли только в Африке, но лишь плохой хозяин экономит на хорошем настроении слуг – уважающие себя землевладельцы особо заказывали и, не скупясь, оплачивали поставки на Остров африканского «барабанного дерева» (drumwood). Барабаны изготавливались опытными мастерами, ремесло которых передавалось по наследству; на время изготовления барабанов мастера освобождались от любых других работ, и никто их не торопил: барабаны должны были быть не только гулкими, но и нарядными; резьба, которой они украшались, опиралась на почтенные африканские традиции, но в ней появлялись и новые мотивы – распятый Христос, святой Николай, подающий руку негру, попавшему в болото, генерал Шаннон Мак-Брей с саблей в руке...
Что до пения, то оно тоже было своеобразным, – конечно, петь на африканских языках никто уже не мог, но и на английский язык не переходили: сочетания звуков, которые использовались в пении, с точки зрения белого человека были безусловно бессмысленны, а с точки зрения негра бессмысленны только внешне, поскольку скрывали в себе тайный, невыразимый в словах колдовской смысл. «Умаладу умаладу ой!» – накатывалась тяжелая и как будто угрожающая волна мужских голосов, и в ответ – и как будто бы даже в отпор ей – катилась волна пронзительных женских голосов: «Умаладу умаладу ай!»
Вот что доносилось из темноты до освещенной гостиной дома Блаев. В гостиной три женщины сидели за столом перед раскрытой книгой. Слова одной из них, «нам не хватает храмов», не вызвали у двух других никаких возражений.
– Конечно, церквей у нас сколько угодно, – продолжила тетя Грейс, – но это не то. Слишком много распятий. Я так и не смогла приучить себя к мысли о том, что в распятии есть что-то праздничное. А храм должен быть праздничным.
Святая святых – целла финикийского храма была освещена вдвойне. Во-первых, бесчисленными лампадами, висевшими на цепочках, которые держали вделанные в стены бронзовые руки; такие руки – бронзовые двойники своих собственных рук – дарили храму особо благочестивые люди, желавшие лично светить Госпоже. Во-вторых, раскрытую книгу заливали сиянием свечи – три бронзовых канделябра с тремя свечами каждый стояли на столе. «Чтоб лучше было видно», – сказала Агнесса. Просто чтоб было лучше видно – и все. Никто не собирался проводить никаких ритуалов.
Посреди целлы был бассейн, в котором бурно и весело пенилась вода, извергаемая четырьмя изумленно открывшими рты каменными морскими чудовищами. Золотая женщина с рыбьим хвостом (на постаменте, по ту сторону бассейна) улыбалась от удовольствия – ей нравилось, когда было много воды; хвост, хитроумно закручивавшийся у нее за спиной, казалось, трепетал от возбуждения. Грудь женщины была вызывающе-нескромно выпячена вперед, и это придавало ее улыбке особый оттенок: не просто улыбка удовольствия – властная, торжествующая, сладострастная улыбка!
Тетя Грейс вздохнула и повернулась к Луизе.
– Так значит, ты думаешь, что она золотая?
– А что тут думать? – ответила Луиза. – Главные статуи в финикийских храмах всегда делались из золота, и именно поэтому до сих пор не удалось найти ни одной такой статуи: разбивать мраморных идолов было для христиан делом богоугодным – но и только, а вот плавить золотых – не только богоугодным, но еще и полезным.
– Да, золотые статуи не для них, – сказала тетя Грейс. – Мне случилось как-то разговаривать с одним немцем, преподавателем классических языков. Это был тихий и скромный человек, который, разумеется, никогда бы в жизни не поднял руки на античную статую. Но он признался мне, что не любит бывать в музеях. «Прекрасное подавляет, – сказал он. – Прекрасное отрицает все, чем я живу. Я ведь понимаю, что портреты родителей на стене у меня в столовой не прекрасны, и руки моей жены не прекрасны, и расписная музыкальная шкатулка, которую я каждое воскресенье завожу, чтобы порадовать своих детей, не прекрасна, но это мой мир, к которому я привык и до которого прекрасному нет никакого дела». – Он поднял голову и посмотрел на меня ясным, спокойным взглядом – и было понятно, что таких, как он, много, – не всякий из них сможет или захочет выразить словами то, что выразил он, но таких много. И золотые статуи не для них!
– Представляете, – сказала Луиза за завтраком, – мне приснился сон!
– Это очень хорошо, – сказала Агнесса. – У меня сейчас как раз то самое настроение, чтобы слушать сны: я великолепно выспалась, мне все нравится, утро выше всяких похвал, голова у меня ясная, и, если мне будут рассказывать сны, я тут же пойму их смысл.
– На тебя приятно смотреть, Агнесса. Подтверждаю – никогда в жизни не видела более выспавшегося человека. Ну так вот, слушайте сон. Приснилось мне, что мы сидим за столом, горят свечи и перед нами раскрытая книга.
– Нет, Луиза, ты перепутала – это тебе не приснилось, это так все и было вчера на самом деле.
– А то я не помню! Вот в том-то и странность, что мне приснилось то, что было на самом деле. Но так было только поначалу. Я сидела и смотрела, как пенится в бассейне вода, и потом я вдруг услышала, как она шумит... все громче, громче, и вот я уже стою у самого края бассейна и думаю: «А почему бы мне не нырнуть?» Это у меня с детства: мне всегда казалось, что под водой не то чтобы интереснее, чем над водой... нет, так, конечно, не скажешь, но что под водой не может быть ничего неинтересного. И я ныряю в бассейн, и вдруг он оказывается очень-очень глубоким. Представляете – это уже не бассейн, это море! Во все стороны море! И я могу плыть под водой куда хочу! Ну вот, думаю я во сне – дорвалась! Сокровища моря, сколько их есть – все мои! И вот я вижу, на дне, футах в ста подо мной лежит на боку затонувший корабль. Судя по всему, семнадцатого века – такая высокая, тяжелая, пышная корма и эта дурацкая мачта на бушприте, нужная только затем, чтобы портить вид корабля и чтобы ее сносило при любом мало-мальски сильном ветре. Но все равно, корабль был прекрасен, и я подумала, что обожаю затонувшие корабли! Нет, я не хочу, естественно, чтобы корабли тонули, но мне очень нравится, когда я встречаю под водой что-нибудь сделанное человеческими руками...
– А ты часто бываешь под водой? – спросила Агнесса.
Луиза снисходительно кивнула.
– Уместный вопрос. Но я рассказываю о том, что я думала во сне, а я думала именно так. Мне в детстве нравилась одна картинка в книжке с разными забавными глупостями, – знаете, бывают такие книжки для детей, где собаки летают по небу, кони обедают за столом и прочее в таком роде. Вот на той картинке, о которой я говорю, был нарисован корабль, плывущий по цветущему лугу, посреди мирно пасущихся коров, и была подпись в том духе, что в Ирландии нередко происходят подобные вещи (книжка была английская, а англичане, как вы знаете, считают ирландцев большими выдумщиками); и почему-то эта картинка очень меня привлекала. И вот, во сне я поняла почему: затонувший корабль опустился прямо на подводный луг, и вокруг него пышно зеленеют водоросли, и по ним перебегают блики подводного солнца, и светло-голубая толща воды дрожит и колеблется, и от этого груды золота, вывалившиеся из сундуков, выглядят особенно заманчиво... да, сундуки лежали на боку, рядом с кораблем... видимо, они как-то выпали из трюма, когда он погружался, не знаю... сердце у меня начинает бешено колотиться, потому что это все мое, мое... я делаю небольшое такое движение руками, которого, однако, совершено достаточно, чтобы плавно устремиться ко дну, и зависаю над золотом... вам приходилось когда-нибудь парить над золотыми чашами, монетами, ожерельями? Ни с чем не сравнимое ощущение! Я выдыхаю воздух, и он пузырьками поднимается высоко-высоко, туда, к далекой поверхности. Я понимаю, как глубоко я нырнула; это воздушным, роящимся серебром обозначившееся расстояние до поверхности – мера моей свободы. Кто еще может нырять так глубоко, как я? Я подплываю к корме корабля – она щедро украшена резьбой; тогда, в семнадцатом веке, на резьбу не скупились, никого не смущало, что срок службы у деревянных кораблей не столь уж и долгий и что плавают они по морям, где погода бывает весьма суровой. Все отступало перед главной мыслью: «Корабль должен радовать сердце», – и сердце мое радовалось. Я смотрела на вырезанные из дуба дубовые венки, цветочные гирлянды, гротескные физиономии: надувающие щеки – бореев, нахальные – фавнов, – торжественные львиные морды, виноградные лозы, корзины с плодами, и наконец взгляд мой упал на женщину с рыбьим хвостом. Она не занимала здесь главного места, она скромно пристроилась сбоку, делая вид, что поддерживает какой-то выступ, но это была она, и я протянула руку и провела ладонью по ее крепкому дубовому телу, и в меня хлынуло ощущение какой-то блаженной, уютной силы, и я подумала, что не зря латинское «robur» – «сила, твердость, здоровье» имеет первичное значение «дубовая древесина», и с этим оригинальным филологическим наблюдением я проснулась.
– Конечно, мне придется тебя поцеловать за такой сон! – воскликнула Агнесса и со словами «Ах ты моя алчная финикиянка!» привела свое намерение в исполнение.
Тетя Грейс, все время, пока Луиза рассказывала, поглядывавшая на Марту, которая завтракала вместе с ними, обратилась к ней с вопросом:
– Что же, Марта, тебе было интересно?
Разумеется, Марта никогда бы не призналась в том, что ей что бы то ни было может быть интересно. И тон, которым она ответила, был спокоен и ровен, но (как отметило опытное ухо тети Грейс) не сух – и это было уже кое-что.
– Когда я была девочкой, тоже были такие книжки, – сказала Марта. – Я хорошо их помню. И корабль, плывущий по лугу, там тоже был.
Опасная вещь, читатель, финикийская мания! Римляне сравняли Карфаген с землей, но от финикийской мании это их не спасло. Римская матрона, еще во времена пунических войн такая строгая, такая добродетельная, такая, в общем-то говоря, скучная, через сто лет после падения Карфагена превращается в избалованную, развратную, посвященную в тайные, увлекательные и потому чрезвычайно опасные с точки зрения старой римской морали учения светскую даму. Одним словом – в финикиянку. «Увлеченная женщина – чем бы она ни была увлечена – опасная женщина», – твердила старая римская мораль, Катон Старший как спасительное заклинание повторял, что Карфаген должен быть разрушен, но все было напрасно. Матроны, поддавшись искушению, быстро сумели искусить своих супругов, и – где ты, старый Рим? Только безобидные формальности вроде сената еще напоминают о тебе!
И если уж Рим не устоял, то что мы хотим от наших героинь? И недели не прошло, как Финикия полностью завладела их душами. Финикия и ее богиня – Астарта Морская. «И еще ее почитали как Астарту Небесную», – заметила Луиза, когда Агнесса рассказала ей про поцелуй сильфиды. Агнесса просто кивнула головой на это, и все, но кивок был понимающий и взгляд был при этом немного туманный, как у той, кто стоит на высокой вершине (может быть – Белой Горы) и видит тающие в туманной дымке дали... Мания, мания!
А уж коли речь зашла о Белых Горах, то как же обойти молчанием ливанские кедры, «непохожие, – по словам сэра Джеймса Пембертона, – ни на какие другие деревья в мире»? И вот тут бы тете Грейс и придержать язык, – ну ладно, девчонки, но она-то взрослый человек, могла бы и не подогревать страсти, не обострять тревожащими темпами развивающуюся манию; а она, наоборот, возьми да и скажи, что, мол, если она не ошибается, один ливанский кедр на Острове есть и растет он в ривертонском ботаническом саду – прямо скажем, не гигант, потому что совсем еще молодой, но тем не менее – настоящий кедр.
– Ну так надо же его посмотреть, – сказала Агнесса.
– Поедем, поедем, проветримся, – тут же поддержала ее Луиза, и они отправились бы в Ривертон немедленно, если бы не одно обстоятельство. Дочь землевладельца, несмотря даже на манию, остается дочерью землевладельца. Пока отец был в городе, Агнесса представляла власть в имении и представляла не одним только фактом своего присутствия; могли возникнуть вопросы, которые управляющий не смог бы решить без нее. Вероятность их возникновения была, конечно, не очень велика, но и совершенно фантастической тоже не являлась. Ну, например: положим, из какого-нибудь соседнего имения сбегает слуга и укрывается на территории имения Блаев. Преследующие его надсмотрщики не могут вступить на территорию чужого имения без разрешения хозяев и только хозяев, – никакой управляющий дать им такое разрешение не уполномочен. Конечно, управляющий может послать запрос в Ривертон Реджинальду Блаю, но пока еще придет ответ, а дело горячее, спешное – понимаете? Тут без молодой хозяйки не обойтись. Ну и мало ли что еще, – Агнесса не могла позволить себе покинуть имение до возвращения отца, и это было, конечно, чрезвычайно досадно, но тут произошло чудо. Или, вернее, не произошло чуда. Чудом было бы, если бы Реджинальд Блай довел свою избирательную кампанию до конца.
– Короче говоря, девочки, – сказал он, обняв по очереди Агнессу, тетю Грейс и Луизу, – я не выдержал. Глупо, глупо все это, глупо и противно. И не только я не выдержал, но и Палмер и Брайт тоже. Мы сели и написали письмо генералу... да, непосредственно самому, – в том духе, что, поймите нас правильно, мы не хотим уклоняться от гражданского долга, мы хотим участвовать в политической жизни, но не в фарсе, коим являются наши избирательные кампании. Оттого что люди, обладающие некоторой долей уважения к себе, будут унижаться, Остров не выиграет, ну и так далее, в этом духе. И что же вы думаете? Все-таки хорошо жить в стране, которой управляет джентльмен. Генерал пригласил нас к себе на чашку чая и (там был не только чай) сказал с отличающей его сдержанной, но теплой прямотой: «Вы понимаете, господа, что международное мнение есть международное мнение, и поэтому, хотим мы того или нет, мы вынуждены проводить выборы. Это с одной стороны. С другой стороны, достойным людям, действительно, не стоит тратить время на фарс, и было бы ошибкой побуждать их к этому. Что же делать в таком случае? Я думаю – общаться. Встречаться и обсуждать серьезные вопросы просто как добрые друзья, вне всякой связи с внешними и, возможно, уже отжившими политическими формами. Полагаю, со временем все серьезные люди у нас поймут преимущества такого общения». Я, Палмер и Брайт, не сговариваясь, в едином порыве поднимаем бокалы и говорим: «Это прекрасная и благородная идея, генерал! Выпьем за прекрасную и благородную идею!» Одним словом, отжившие политические формы меня более не интересуют. Дружеское общение, понимаете? Совершенно новые горизонты!
– Отец, – сказала Агнесса, – у нас тоже новые горизонты. Мы хотим ехать в Ривертон, нам нужно побывать в ботаническом саду.
– Всем бы знать с такой точностью, что им нужно! Езжайте, езжайте...
Агнесса, Луиза и тетя Грейс – будущие основательницы Общества Изучения Финикии, получившего на Острове большое и, как считали некоторые, опасное влияние, – стояли на посыпанной гравием дорожке и смотрели на молодой – около семи футов высотой – ливанский кедр, росший точно посередине безупречно подстриженной лужайки. С четырех сторон лужайку окружало буйное море тропической флоры, но кедр это нисколько не смущало: он был сам по себе и говорил о своем, о высоком – не в смысле, конечно, нравственной высоты, а в смысле высоты горной. Горный воздух, казалось, окружал его, хотя рос он на гладкой лужайке; Агнесса задумалась, откуда возникало это впечатление – очертания кедра с его раскидистыми ветвями словно повторяли очертания несущейся над горами растрепанной ветром тучи, и хвоя на раскидистых ветвях зеленела как-то по особому, по-своему – прохладно зеленела.
– Мировое древо, – сказала тетя Грейс. – Где-то прочитала это выражение, никогда не задумывалась, что оно значит. Но теперь, пожалуй, понимаю – это когда смотришь на дерево и вдруг до тебя доходит, что мир велик, очень велик.
Луиза заглянула в книжку с описанием ботанического сада, которую купила на входе.
– А смотрите-ка, – сказала она, – тут еще есть и атласский кедр. Вот – если идти по этой дорожке, а потом свернуть направо.
– Какой у нас интересный сад! – воскликнула Агнесса.
– Да, очень интересный, – согласилась тетя Грейс, и три будущих основательницы Общества Изучения Финикии повернулись, чтобы идти по указанной Луизой дорожке, так и не заметив подходившего к ним чернобородого человека в белом тюрбане; он вот-вот уже собирался поклониться, рассчитывая, что его заметят, но, увидев, что дамы двинулись дальше, неторопливо направился за ними следом.
– Атласские горы, – объясняла Луиза, – представлялись финикийцам очень странным местом. Это ведь, собственно, был край света, – сразу за ним начинался великий водный простор, в котором купались звезды и нечего было делать торговым кораблям. Самое большее, что позволяли себе финикийцы – доплывать до Азорских островов, чтобы упиваться чувством затерянности в безмерных океанских далях, – похожее чувство испытывают те, кто проходят над пропастью по узкой горной тропе. Никто не знал, что за Азорами, – и ветры, прилетавшие из неизвестности, обдували склоны Атласских гор. Пастушеские племена, их населявшие, отличались двумя особенностями: высоким ростом и крайней молчаливостью. Даже козы, которых они пасли, были, по уверениям финикийцев, молчаливы. Но сами горы – поскольку это были странные горы – не молчали; временами в глубине их раздавался глухой, внушительный гул, порой как будто бы даже складывавшийся в слова – но какого языка, никто, конечно, не мог сказать. Атласские пастухи давали гулу лаконичное объяснение: «Это говорит старый царь», – и большего добиться от них было невозможно – ни что это за старый царь, ни о чем он говорит. И можно было услышать в горах и другие странные звуки: карфагенский адмирал Аби-Мелькарт, исследовавший Атласские горы, описывает в своих заметках случай, произведший на него сильное впечатление: он вместе с небольшим вооруженным отрядом подымался вверх по ущелью, когда вдруг впереди раздался шум словно от идущей навстречу огромной толпы – шорох шагов, вздохи, отрывистые усталые фразы – на неизвестном языке. Аби-Мелькарт со спутниками не успели даже испугаться, как шум окутал их – только шум, потому что идущих не было видно. Невидимые всадники (был слышен стук копыт) подгоняли толпу невидимыми, но отчетливо звонкими бичами. Всадники бранились – на неизвестном языке, толпа брела, совсем рядом с Аби-Мелькартом невидимая женщина оступилась о камень и сдавленно воскликнула «Ой!» – точно так же, как восклицали в подобных случаях финикиянки да и вообще любые женщины в мире. Это было очень понятно – и совершенно непонятно. Невидимая толпа прошла, шум стих, Аби-Мелькарт переглянулся со своими спутниками, проводник (из местных, естественно, – высокий, невозмутимый) пожал плечами: в горах всякое бывает. Сам Аби-Мелькарт в конце концов это понял, – современники отмечали его молчаливость, словно привезенную им с Атласских гор, и его любовь к знаменитому сыру, которые делали атласские пастухи; обычный человек, не побывавший на крайнем западе, не мог есть этот сыр – такой он был невероятно соленый. Возможно, тогда и появилось в финикийском языке выражение melach ha-ma‛râb, «соль запада», обозначавшее все суровое, странное, дикое...
Атласский кедр был не старше своего ливанского родича, но еще меньше, чем тот, казался ручным: в размахе ветвей его была уже какая-то океанская необузданность, и поражал цвет хвои – странный, серебристо-голубоватый, делавший непосредственно понятным все, о чем говорила Луиза... Соль запада.
– Да, Индийский океан, конечно, был более привычен для финикийцев, – раздался вдруг хрипловатый, неторопливый, насмешливый и несомненно принадлежащий иностранцу голос; все три наших героини разом вздрогнули, обернулись и с изумлением уставились на чернобородого человека в белом тюрбане, который уже давно, незамеченный, стоял рядом с ними и слушал Луизу.
С легкой усмешкой, чернобородый человек поклонился.
– Мне сообщили о высокой чести, оказанной вашим посещением нашему саду, и я почел своим долгом лично засвидетельствовать вам свое почтение.
В глазах Луизы вдруг появилось понимание.
– Так вы господин Варма! – воскликнула она.
Да, это был господин Харихар Варма, директор Ривертонского ботанического сада, и ничего таинственного в его появлении, конечно, не было. Не было ничего необычного и в том, что директором ботанического сада стал индус, – ведь что в первую очередь ожидается от директора ботанического сада? Чтобы он разбирался в ботанике, не так ли? А господин Варма очень хорошо разбирался в ботанике: он был членом Лондонского Королевского Общества, автором внушительного труда о флоре Индии, в котором немалое место уделено было целебным свойствам индийских растений – и нередко таким, о каких и не подозревала европейская наука. Уже это одно было более чем достаточным основанием для того, чтобы попечительский совет, когда встал вопрос о назначении нового директора, обратился с предложением к господину Варме. Но было и еще кое-что – обстоятельство, сделавшее назначение господина Вармы не просто естественным, но даже более естественным, чем назначение кого бы то ни было другого. А именно: господин Варма как уроженец южной Индии был очень хорошо подготовлен к климатическим условиям Острова; не секрет, что до него предложение было сделано двум видным английским ботаникам, и оба они отказались, объяснив, что климат Острова был бы для них слишком тяжел. Можно было не опасаться получить от господина Вармы отказ по этой причине; была другая причина, по которой он мог отказаться: он был весьма состоятельный человек, и жалованье директора ботанического сада не могло представлять для него интереса; но здесь перевесили патриотические чувства – предоставлялась возможность стать первым в истории индусом, возглавившим европейское научное учреждение (европейское не в географическом, конечно, смысле, а в смысле принадлежности европейской культуре); от такой блистательной и ответственной чести господин Варма не мог уклониться и принял предложение, поручив ведение своих дел мужу своей сестры, человеку надежному и в особенности надежному потому, что он находился в полном подчинении у своей супруги – которая, как это нередко бывает в Индии, любила брата странной, «не сестринской», по европейским понятиям, горячей любовью.
Отметим, что и чувства господина Вармы по отношению к сестре были более похожи на страсть, чем на что-либо другое... возможно, в этом была еще одна причина, почему он согласился принять назначение на далеком острове... но мы не будем останавливаться на этой щекотливой теме.
Если же читатель, осведомленный о том, что в Индии существует разделение на касты, пожелает узнать, к какой касте принадлежал господин Варма, мы скажем прямо и без обиняков – к невысокой. Род Варма принадлежал к касте кожевников. Но это не значит, что они на самом деле были кожевниками. Кожевником был прапрадед Харихара Вармы, изобретший особый способ выделки кож и быстро благодаря этому разбогатевший; сыновья его выделкой кож уже лично не занимались, а один из праправнуков смог получить европейское образование. И была еще одна особенность, выделявшая род Варма среди тех, кто был им равен по касте – родовое предание.
Вот о чем оно повествовало: в незапамятно давние времена жил князь по имени Махендраварма. Как и любой князь в Индии, он принадлежал к касте кшатриев и, как полагается кшатрию, был смел и искусен в пользовании оружием, но вот нравственной твердостью не обладал совершенно, был до чрезвычайности сладострастен и не знал пределов в стремлении делать дорогие подарки хорошеньким куртизанкам. В конце концов, Брахма, с негодованием следивший с неба за легкомысленным поведением Махендравармы, решил испытать его: сойдя на землю, он принял облик ремесленника и сделал потрясающее по красоте ожерелье – на золотой цепочке непринужденно, как на ветке, сидели разноцветные птицы. Молва об ожерелье быстро дошла до куртизанки по прозвищу Агнаи, которой был бурно увлечен в то время Махендраварма (прозвище Агнаи – по имени супруги бога огня – она получила потому, что подобно огню истребляла состояния тех, кто в нее влюблялся), и Агнаи загрустила. «Я ничего не могу поделать с собой, – сказала она князю, – это ожерелье мне снится». Махендраварма тут же отправился к ремесленнику-Брахме и попросил его продать ему ожерелье. «Посмотри на это ожерелье, – сказал Брахма, – разве его можно купить?» Махендраварма, глядя на ожерелье, вынужден был признать, что такое ожерелье купить, конечно, нельзя. «Что же мне делать?» – спросил он. «Хорошую вещь можно только обменять на другую хорошую вещь, – ответил Брахма. – Отдай мне священный меч вашего рода и забирай ожерелье». Священный меч княжеского рода, к которому принадлежал Махендраварма, был величайшей драгоценностью, – некогда святейший из святейших подвижников, знаменитый строжайшей аскезой и безупречнейшей праведностью, освятил его прикосновением ноги (руками он, неуклонно следовавший принципу ненасилия, никогда не дотрагивался до оружия) и провозгласил, что отныне меч всегда будет приносить победу в праведном бою. Обменять такой меч на ожерелье? Брахма надеялся в глубине души, что Махендраварма все-таки не решится это сделать, но не тут-то было. «Хороший воин может сражаться и обычным мечом, – сказал князь, – а вот женщине обязательно нужны красивые вещи». И он отдал меч Брахме, взял у него ожерелье и отнес его Агнаи.
Законы кармы неумолимы, и за этот свой проступок в следующем рождении Махендраварма родился в семье простых кожевников. Его родителям немало пришлось помучиться с необычным ребенком: едва начав говорить, он объявил, что его зовут Махендраварма и что он не может есть и спать в доме тех, кто принадлежит к низшей касте. Ему попытались объяснить, что не может являться для человека низшей та каста, в которой он родился, но дети есть дети: Махендраварма ничего не желал слушать, откликался только на имя «Махендраварма», не позволял себя бранить и наказывать (отец попробовал было раз его стукнуть – сын так на него посмотрел, что отец почувствовал, как деревенеет у него поднятая для удара рука) и безжалостно тиранил соседских ребят, – стоило ему взять в руки палку, как ими овладевал безотчетный страх перед ним; попытки преодолеть этот страх всякий раз только доказывали его оправданность. Только когда Махендраварме исполнилось шестнадцать лет и он влюбился в дочку соседа, примирился он хотя бы отчасти со своим новым положением. Но своим сыновьям он все равно дал совсем не такие имена, какие были в ходу у кожевников – одному Вишнуварма, другому Гхораварма, – и имена с элементом «варма» стали традицией у его потомков, а с течением времени этот элемент превратился в фамилию.
В фамилию человека, на которого с пристальным интересом смотрели Луиза, Агнесса и тетя Грейс.
– Нам очень нравится в вашем саду, – сказала Луиза. – Тут все и так интересно, а еще интереснее становится, когда появляется человек и делает интересные замечания. Что вы имели в виду, когда сказали про финикийцев и Индийский океан?
Господин Варма улыбнулся – особой индийской улыбкой, которую можно встретить в Индии и в странах, исторически тесно с ней связанных; отношение к этой улыбке у европейцев бывает разное: кому-то она кажется мягко-тактичной, тонко понимающей, мечтательной, кому-то – коварной.
– Классическая мифология не дает, конечно, точных дат, – ответил он, – но что было раньше, что позже, понять из нее можно. Вам, европейцам, известно предание о похищении Европы, – впрочем, было бы странно, если б оно не было известно тем, кто называет себя европейцами, – и вы знаете, что с именем этой финикийской царевны связывается начало финикийской колонизации Крита – только Крита! Еще далеко было до освоения всего Средиземного моря, не говоря уже о выходе в Атлантику. Теперь вдумайтесь, – тон у господина Вармы был странный – как будто бы даже слегка покровительственный, но улыбка смягчала этот тон, – отцом Европы был царь Агенор, а отцом Агенора – царь Белос, и вот этот дед Европы уже повелевал обширными владениями в Южной Индии. Вот почему я и сказал, что Индийский океан был для финикийцев привычнее.
На наших героинь это, конечно, произвело впечатление, но Луиза была все-таки немножко задета покровительственным тоном директора ботанического сада.
– Известно, что вы, индусы – очень большие патриоты, – сказала она. – Но мы вот читаем «Историю Финикии» сэра Джеймса Пембертона – а это целых шесть томов, между прочим! – и там ни слова не говорится о том, что финикийцы были в Индии.
– Я заметил, что вы знакомы с этим превосходным сочинением, – с легкой усмешкой ответил господин Варма, – и могу сказать только, что даже у превосходных сочинений бывают свои недостатки.
Луиза начинала потихоньку свирепеть от этого снисходительного тона.
– Бывают недостатки... и ошибки тоже бывают, – ядовито сказала она. – Насколько я помню, Белос был братом Агенора, а вовсе не отцом.
Господин Варма посмотрел на Луизу так, как смотрят на забавного щенка, который бы вздумал кусаться.
– Ну это только если не считаться с мнением Нонна Панополитанского, – ответил он, – что было бы, на мой взгляд, неправильно. Как автор, очень дорожащий своей репутацией эрудита, Нонн заслуживает доверия.
Луиза, получив отпор, посмотрела на господина Варму с уважением и рассмеялась.
– Ну, Нонн Панополитанский – это да! – сказала она. – Это уже тяжелая артиллерия. Никто в здравом уме не будет спорить с Нонном Панополитанским.
Агнесса, обрадованная тем, что боевые действия прекратились, поспешила вернуть разговор к главному.
– Господин Варма, – сказала она, – если вам не трудно, расскажите нам о финикийских владениях в Южной Индии. Вы чрезвычайно нас заинтриговали.
Судя по всему, именно такую цель и ставил перед собой господин Варма – и это являет нам его в не особо выгодном свете: по нашему глубокому убеждению, порядочный человек никогда не будет стремиться заинтриговывать женщин; но увы! может быть, именно поэтому женщинам не особо нравятся порядочные люди!
– Все мои знания к вашим услугам, – сказал господин Варма, слегка поклонившись трем своим слушательницам, – но должен предупредить: было бы ошибкой говорить об этих владениях как о только финикийских. Имя Белос – не финикийское; это греческая передача вавилонского имени Bêlu, означающего «владыка». Царь Белос – царь Вавилона или, точнее сказать, собирательный образ царя Вавилона. Вот что нам важно понять! В Европе кое-что знают о Вавилоне, но не знают главного – не знают истинных размеров Вавилонской империи, империи великого морского пути – из Междуречья, через Персидский залив, по Аравийскому морю – до южной Индии. Этот морской путь был величайшей драгоценностью – вы знаете, что из Индии можно вывезти очень много такого, что делает жизнь ярче, – и Вавилон ревниво оберегал оба конца этого пути. Финикийская цивилизация была ученицей вавилонской во всем – в том числе и в науке мореплавания. Многие финикийцы служили в вавилонском торговом флоте – это был хороший способ приобрести начальный капитал, чтобы, вернувшись домой, завести собственное дело на Средиземном море; но Индийский океан не давал себя забыть – это был богатый океан, роскошный океан, цивилизованный океан; в душах финикийцев пылала сумасшедшая мечта: взять путь в Индию в свои руки, и, когда Тир, заручившись поддержкой местных властителей, вложив огромные средства, опустошив все свои сокровищницы, построил великолепный, вместительный, небывалый по инженерному решению порт на Красном море, эту мечту удалось осуществить. Индийский океан становится финикийским, но это мало что меняет по сути, – финикийцам нравилось видеть себя наследниками Вавилона, и они ревностно проводили в жизнь принцип «все как в старые, добрые времена царя Bêlu»; только имя это произносилось теперь на финикийский манер – Ba‛lu.
Господин Варма замедлил шаг. Они шли по аллее древовидных папоротников (самая полная коллекция в мире), и дамы (они тоже замедлили шаг) слушали необычного индуса (а бывают ли вообще обычные индусы?) как зачарованные. То, что он говорил, было интересно, но было что-то еще – во взгляде, в тоне его голоса...
– Ba‛lu, – повторил он. – Вторая согласная этого имени, знаменитая и таинственная «аин», легко утрачивается в силу своей труднопроизносимости (как мы видели, она утрачена была в вавилонском); конечная «u» – не очень устойчивый звук, теряющийся в иноязычной передаче, заменяется в санскрите на «is» – несомненно, по аналогии с «patis», также имеющим значение «владыка, хозяин» – и, таким образом, мы получаем форму Balis или Бали, каковой она становится в разговорном языке. Не правда ли, у лингвистики есть что-то общее с ботаникой?
Господин Варма обвел рукой аллею, и в голосе его вдруг появились горечь и высокомерие:
– Но кто помнит сейчас о царе Бали на берегах Евфрата? На берегах Средиземного моря? Только Индия – верная страна и каждый год зажигает тысячи огней в честь царя Вавилона!
Дом, ярко освещенный всем, что может светить, – лампадами, свечами, разноцветными фонарями, дом, где женщины таинственно суетятся, готовя праздничный ужин, – что это как не образ счастья? А когда таких домов – целый город, когда улицы его обозначены вереницами огней, когда огни катаются по реке на лодках (их катают в лодках смеющиеся люди), когда в ночном небе расцветает мгновенный огненный цветок, за ним второй, третий... седьмой, десятый, и темнота каждый раз отступает и жмурится, – что это, как не образ большого счастья? Все в Индии знают, когда на земле было большое счастье – когда правил царь Бали. У него был только один недостаток – он правил слишком хорошо. Жизнь его подданных превратилась в вечный праздник – ну куда это годится? Боги (не боги вообще, а боги народа, называвшего себя арьями и пришедшего в Индию с севера) чувствовали себя неуютно: они хотели, чтобы почитали их и их жрецов, но возможности у них были скромные – они ведь появились в Индии совсем недавно, пришли откуда-то из пустынь Средней Азии, где у них не было никаких развлечений, кроме сока эфедры, который они смешивали с молоком и пили, считая, что ничего прекраснее быть не может. Здесь, в Индии, сок эфедры потерял привлекательность; так что же можно было противопоставить вечному празднику? Хитрость. Не все арийские боги обладали хитростью. Индра, самый почитаемый из них, не имел равных во владении боевым молото-топором, но хитрить не умел; Митре, светлому, солнечному богу клятв, договоров и искренней дружбы, хитрить не подобало; но был Вишну, бог тогда еще малоизвестный, не имевший устоявшейся репутации и по этой причине особо ничем не рисковавший.
– Я перехитрю Бали и отниму у него царство, – сказал он.
– Как же ты это сделаешь? – спросили другие боги.
– Очень просто, – ответил Вишну. – Бали ведь праведный царь, не так ли? А праведные цари держат свои обещания.
И вот, когда Бали объезжал свои владения на колеснице, ось которой была подобна оси неба, из толпы, стоявшей по краям дороги и приветствовавшей его, вдруг выскочил карлик и бросился под копыта коней. Возница еле-еле успел придержать их.
– О великий царь! – заверещал карлик. – У тебя есть все, а у меня ничего, и ты, имея все, не хочешь мне подарить даже ничтожно мало.
Бали нахмурился. Он считал (вполне обоснованно) себя щедрым царем. Обвинять его – да еще принародно – в скупости было несправедливо.
– Что тебе нужно? – спросил он.
– О злой человек! – заголосил карлик, обращаясь к вознице. – Зачем ты придержал коней? Даже клочок земли, по которому я мог бы пройти три шага, даже такой клочок твой царь мне не подарит.
– Отчего же? – сказал Бали. – Такой клочок земли я тебе подарю. Но не больше – потому что большего ты не заслуживаешь.
Это была ошибка. Никогда не следует идти на поводу у карликов («О да», – сказала тетя Грейс; очень короткая фраза, но произнесена она была таким тоном, что господин Варма повернул голову и внимательно посмотрел на Грейс. Взгляды их встретились – и тут же очень многое изменилось; почему изменилось, мы затрудняемся сказать, но если раньше господин Варма обращался равным образом ко всем трем, то теперь он в первую очередь обращался к ней). Как только карлику было позволено взять себе столько земли, сколько покроют три его шага, он тут же превратился в гиганта – такого гиганта, который в три шага прошел все владения Бали, а потом наступил ему самому на голову и загнал его глубоко в преисподнюю.
– Странно, – сказала Луиза, – обычно попирают карликов, а тут, наоборот, карлик выступает в роли попирающего.
– Бывший карлик все-таки, – поправила ее Агнесса.
– Э, нет, – рассмеялась Луиза, – меня не проведешь! Карлики никогда не бывают бывшими, в кого бы они там ни превращались.
– Да, мисс Ван-Тессел, в ваших словах есть правда, – согласился господин Варма, – предание о том, как Вишну превратился в карлика, чтобы отнять у Бали его царство, никогда мне не нравилось, и нетрудно понять, почему: я почитаю Вишну. Он давно уже стал индийским богом, объединив в себе черты тех богов, что были у нас до прихода арьев. Хитрых карликов среди них не было, – и нам уже трудно избавиться от ощущения, что Бали лишил власти какой-то другой бог, просто одноименный с Вишну. Я, честно говоря, так и думаю.
Господин Варма замолчал, задумчиво глядя на женскую фигуру, только что показавшуюся вдалеке из-за длинной шпалеры, с которой низвергался водопад бугенвиллей. Фигура (это, кстати говоря, была Марта) направлялась к ним.
– И, поскольку все хорошее и приятное до сих пор связывается в Индии с именем Бали, неудивительно, что Дивали, праздник огней, начало нового года, посвящен ему. Не очень громко, с оглядкой на пришлых богов, но каждый обращается к Бали с заветной просьбой: «Да ощутим мы в новом году хоть немного того счастья, что было на земле, когда царил ты!»
Теперь уже и наши дамы заметили приближение Марты. Ей было поручено осуществить разнообразные, необходимые на вечер закупки и затем явиться в ботанический сад – после чего предполагалось уже вместе с нею отправиться к тете Грейс. Господин Варма догадывался, что Марта имеет отношение к его собеседницам и что она собирается их увести. На губах его появилась любезная улыбка – улыбка человека, ясно понимающего, что ему остается одно – проводить до входа.
И все?
– Подождите! – воскликнула Агнесса. – Вы не сказали нам главного! Я читала в детстве сказки про королей, правление которых было золотым временем блаженства и процветания, и, конечно, эти короли были мудры и справедливы, но не это было главное! Главное было в том, что у них было волшебное средство!
Господин Варма усмехнулся. Три женщины смотрели на него во все глаза. Он бросил взгляд на приближавшуюся Марту.
– Волшебное средство? – сказал он. – Конечно, оно было у царя Бали и у его супруги. И называлось оно священный брак.
Грейс Грант очень хорошо знала, что такое несвященный брак. А про священный брак она ничего не знала. Поэтому, может быть, читатель простит ей небольшую вольность, когда она вдруг твердо и решительно (Марта приближалась) заявила:
– Господин Варма, я приглашаю вас к себе в гости. Мы все сейчас едем ко мне. Девочки очень любят вкусные вещи, я велела Марте кое-что закупить (она покраснела – это ей шло). Поедемте, поужинаем с нами!
Господин Варма согласился тут же – как будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся. Сразу видно – индус; европеец все-таки для приличия помялся бы, пробормотал бы: «Ну, право, я не знаю», – или еще что-нибудь тактичное. А индус – хоть он и образованный, хоть (не будем все-таки отрицать этого) и неглупый – все равно дикарь и дикарем останется. Так смотрел на тетю Грейс, как будто готов был идти за ней на край света!
А идти и вправду пришлось – в том смысле, что не ехать. Когда новообразовавшаяся необычная компания вышла из сада, дамы вспомнили, что коляска, на которой они приехали из поместья, рассчитана только на четверых. Что было делать? Марта, смотревшая на господина Варму с удивлением, но все-таки понимавшая, что он относится к категории господ, великодушно предложила уступить ему свое место. Господин Варма отказался от этого предложения с поспешностью и даже со страхом – словно его побуждали совершить святотатство.
– Лишить женщину ее места? – воскликнул он. – Нет.
«Вот, – подумает, возможно, читатель, – дикарь-то дикарь, а джентльмен». А по нашему мнению, тут что-то другое, особое, индийское – религиозное, может быть, кто их там знает!
Но что же все-таки было делать? Нанять извозчика?
– Да зачем извозчик? – сказал господин Варма, глядя на тетю Грейс. – Просто скажите ваш адрес – я люблю ходить пешком.
– Сент-Николас-Стрит, четырнадцать, – ответила Грейс. Ничего особенного в том, что она назвала свой адрес, разумеется, не было, и трудно объяснить, почему у Луизы и Агнессы возникло от этих слов ощущение чего-то стремительно развивающегося.
– Совсем недалеко, – сказал господин Варма. – Прошу вас, езжайте, я дойду быстро.
И они поехали. Ехали молча. Только Луиза с восхищением воскликнула:
– Ну вы даете, тетя Грейс! – и оглянулась. Господин Варма быстрым шагом шел за ними. Коляска выехала на площадь – главную в Ривертоне, проехала мимо здания Законодательного Собрания – нечто классическое, с колоннами, бледное, маловыразительное, мимо памятника первооткрывателю Острова дону Энрике де Сан-Педро-и-Сьете-Арройос – дон был невысок, плотен, важно стоял, уперев руки в бока, шляпа с пером на голове у него тоже была важной, и шпага на боку – тоже, и особенно важными были борода и усы; никто не мог сравниться в важности с доном Энрике – разве что только Кот в Сапогах... свернули с площади, проехали мимо ресторана Дюбуа – «самого парижского ресторана Нового Света»; окна его в любое время суток выглядели только что и безупречно промытыми, но сейчас на одно из них был налеплен плакат, угрожающими черными буквами призывавший: «Голосуйте за коалицию Джона Смоллфиша!»; снизу кто-то от руки написал: «А кто это?»... – и вот показалась, наконец, церковь святого Николая (колониальное барокко; стиль, необычный для бывшего штата, но городской совет в свое время очень здраво рассудил, что «готика на юге не выглядит естественно, а псевдоготика не нужна вообще», и пригласил архитектора из Мексики), вот, наконец, и дом четырнадцать. Коляска остановилась. Женщины вышли и стали ждать. На какое-то мгновение все показалось им странным, – но господин Варма был хороший ходок. Тетя Грейс увидела его первой и тут же (в чем, надо заметить, не было никакой необходимости) двинулась ему навстречу.
– Быстро вы ходите, – сказала она, подойдя к нему.
– Это все вы рисовали? – спросил господин Варма, войдя в гостиную и обведя взглядом стены.
– Я, – ответила тетя Грейс. – А что же, это так плохо, что вы сразу догадались, что это я?
Индусы, как известно, умеют льстить.
– Нет, – сказал господин Варма. – Я догадался, что это вы, по прямо противоположной причине – потому что это хорошо.
Ну а от себя мы скажем так – недурно. Десятка два акварелей и рисунков углем – в основном, виды английских поместий – весною (окруженный акварельной зеленью газонов усадебный дом глядится в акварельно-прозрачный пруд) и поздней осенью (дом вдалеке, под угольно-серыми тучами, и к нему тянется аллея угольно-черных голых деревьев). На одном рисунке была девочка, со свечою в руке пробирающаяся куда-то ночью по огромному залу; девочка замерла в испуге: прямо перед нею из темноты вырос железный рыцарь, стоящий на постаменте в углу – забрало рыцаря было поднято, и пламя свечи жутко освещало темную пустоту вместо лица. Господин Варма, внимательно вглядевшись в этот рисунок, обернулся к тете Грейс, – в глазах у него были ирония, понимание, теплота – богатейшая, можно сказать, гамма выражений; «Все с вами ясно», – как будто говорил этот взгляд.
«Все со мной ясно», – подумала тетя Грейс. Голова у нее кружилась, хотя вина она еще не пила. А что же будет за ужином?
А за ужином было весело. Луиза, никогда не чувствовавшая себя скованно, при виде ковриги, щедрейше пропитанной медом, и целой эскадры пирожных-корзиночек с ежевичным вареньем расковалась окончательно.
– Вы думаете, я все это не съем? – спросила она, не обращаясь ни к кому в частности. – Ошибаетесь, очень даже съем.
Агнесса собственноручно разлила вино по бокалам. Господин Варма смотрел на ее руки – он знал, кто такая Агнесса Блай. Особое чувство возникает, когда такие руки наливают тебе вино – не то чтобы прилив тщеславия, нет, но ощущение доверительной близости власти.
– Вы пьете вино? – задним числом спросила тетя Грейс (она вдруг вспомнила, что ничего не знает об индусах – а пьют ли они вообще вино?) – Мы сегодня первый день у меня, и вот решили отпраздновать.
– Пью и с большим удовольствием, – ответил господин Варма. После того как он (довольно быстро) осушил первый бокал, Луиза, подобно знаменитому тирольскому патриоту, решила, что «время настало».
– Господин Варма, – сказала она, – мы очень хотим узнать – что же это такое – священный брак?
Индус пожал плечами.
– Ответ на прямой вопрос может быть дан только прямыми словами, – сказал он. – Вы, европейцы, не во всем любите прямые слова.
– К черту европейцев! – воскликнула вдруг тетя Грейс – вино, что ли, на нее подействовало, не знаем. – К черту европейцев!
– К черту европейцев! – радостно подхватили Агнесса и Луиза.
– Ну, это вы зря, – сказал господин Варма. – Европа не зря называется Европой: она финикиянка по своей сути, хотя у нее постоянно пытаются выбить это из головы. Но, если вы, как я понял, предоставляете мне возможность отвечать на ваш вопрос прямо, я прямо и отвечу: священный брак есть совокупление. Мужчины и женщины.
Простота ответа не разочаровала Луизу, а, напротив, привела ее в восторг.
– Здорово! – воскликнула она. – Но это же происходит постоянно. Где же золотой век?
– Да, в самом деле, где же золотой век? – насмешливо повторил господин Варма. – Скажите, вы часто встречали слово «совокупление» в стихах или в романах – одним словом, в изящной словесности?
– Разумеется, никогда не встречала, – ответила Луиза.
– Разумеется! Какое великолепное слово! Ровная дорога, уводящая в беспросветно-серую даль! А ведь это дело поэтов – писать о волшебных средствах, и, если ваши музы замолкают и тихонько уходят именно тогда, когда они должны блистать в лучших своих нарядах, то какого золотого века вы хотите? Представьте себе господина, который явился в концертный зал с твердым убеждением, что музыка – это нечто низменное и недостойное; он, конечно, будет ее слышать, но сможет ли он ее воспринять? Или, допустим, господин этот проникнется прогрессивными убеждениями и решит, что слушать музыку – столь же естественно и полезно для здоровья, как, например, чихать. Несомненно, это позволит ему держать себя в концертном зале более развязно, но начнет ли он воспринимать музыку, как вы думаете?
Никто ничего не ответил на это. Все поняли, что золотой век очень, очень далек.
– Но что же это такое... та музыка, о которой вы говорите, – прервала, наконец, молчание Грейс.
Вот тут произошло неожиданное – и такое неожиданное, в отношении которого невозможны никакие полутона – только твердое, решительное осуждение. А? Каково? Вот что значит пригласить индуса в гости! А еще говорят, британцы их цивилизовали! Если ты, читатель, наивно полагаешь, что британцы их цивилизовали, то что ты скажешь на это? Итак: когда Грейс задала этот свой неосторожный вопрос: «Но что же это такое... та музыка, о которой вы говорите?» – с милейшей индийской простотой господин Варма произнес в ответ два слова:
– Дайте руку.
Грейс поколебалась (еще бы!), но руку дала. Индус взял ее своей смуглой рукой («красивой», – мельком подумала Грейс), и прошла очень напряженная минута. Агнесса и Луиза смотрели, затаив дыхание. Господин Варма отпустил руку Грейс.
– Вы что-нибудь почувствовали? – спросил он.
– Нет, – ответила она.
– Этого не может быть, – сказал он.
– Нет, – повторила Грейс и нервно потерла отпущенную им руку. – Нет. Или, если угодно, да, почувствовала. Шум – как если бы всех океанов – Атлантического, Индийского, всех, всех. Я парю над этим шумом. И мне хорошо. Как вы этого добиваетесь?
Господин Варма очень удивился этому вопросу.
– Добиваюсь? Чего же тут добиваться? Вы задали вопрос, и я почувствовал, что смогу на него ответить. На совершенно определенный вопрос совершенно определенного человека. У меня не было такого чувства раньше – в этой жизни.
Агнесса смотрела на Грейс (никакой тети Грейс больше не было; была только Грейс, Грейс Хастингс) и испытывала странную, щемящую зависть... и, казалось бы, к чему? К тому, как та прикусила губу! «Скажет ли мне кто-нибудь когда-нибудь такое, чтобы я вот так прикусила губу? И чтобы такими потрясающе выразительными стали линии носа?» – думала Агнесса... невесть что, в общем, думала.
Луиза, которой сам черт был не брат, ликовала. Все происходящее ей ужасно нравилось.
– Господин Варма, – воскликнула она, – подержите, пожалуйста, и меня за руку!
Господин Варма рассмеялся и легонько пожал ее протянутую руку.
– Очень мило, – сказала Луиза и залпом допила свой бокал. – Рассказывайте, рассказывайте нам дальше про священный брак!
– В Европе эта тема запретна, в Индии – полузапретна, – начал господин Варма. – Почему это так, я не могу сказать. Европейцы никогда не казались мне менее сладострастными, чем индусы; возможно, они просто более малодушны.
– Но половина европейского малодушия есть и у вас, – заметила Луиза.
– Да. Любители эфедры, пришедшие с севера, были очень смущены, увидев наши праздники, и Индия все никак не может оправиться от их смущения. Действительно, какое бесстыдство – праздник начала дождей! Все мокрое после дождя, вызывающее яркое, все надвигается, будоражит, лоснится – и посвежевшая небесная голубизна, и зелень священной пальмовой рощи, и блестящий на солнце камень площади перед храмом; посреди площади возвышение – каменная платформа высотой футов в восемь; собравшимся перед храмом, где бы они ни стояли, хорошо видно, что на ней происходит. И собравшихся много – не протолкнуться, но тишина полнейшая; только музыканты негромко наигрывают на флейтах, на арфах, и звуки как отчетливые серебряные письмена начертываются в воздухе; что же заставляет всю эту толпу сдерживать дыхание? С двух сторон на платформу ведут каменные лестницы: по одной из них поднялась царица, по другой, навстречу ей, царь. Царицу нельзя назвать вполне обнаженной – она вся усыпана драгоценностями; да вот только то, что следовало бы прикрыть, эти драгоценности отнюдь не прикрывают. Тяжелые серьги в ушах, тяжелое ожерелье на груди можно смело назвать величественными – но, когда, кроме них, ничего нет, величие приобретает особый оттенок; тело царицы лоснится, как и весь мир вокруг, грудь подобна надвигающейся туче, на животе играют три сводящие с ума складки... но мы забыли про пояс! Надет же на ней, в конце концов, пояс – и драгоценных камней на него не пожалели! Только вот не пояс это, а откровенное издевательство, – пустить бы с него спереди бахрому, чтобы прикрыть вот это самое, гладко выбритое место, средоточие мироздания... но и бахрома, и кусок ткани, и все, что вообще можно придумать такого рода, вопиющим, подчеркивающим образом отсутствуют.
Царь тоже хорош. Голый мужчина в короне с бычьими рогами. Но не то беда, что голый мужчина, – дорийские племена, захватившие Грецию и известные своей строгой нравственностью, женскую наготу не одобряли, но к мужской относились вполне положительно. Канон, по которому ваялись статуи Аполлона, был именно ими придуман, и никогда никого эти Аполлоны в соблазн не вводили – скорее наоборот. Предстань перед народом голый мужчина в невозбужденном состоянии, в этом не было бы угрозы для нравственности, в этом можно было бы усмотреть нечто философское или эксцентрическое, но не более того. Совсем иное дело – мужчина в возбужденном состоянии – такой, как наш царь! Он умоляющим жестом протягивает к царице руки – но этот жест не сообщает ничего нового. Мы и так очень хорошо видим, что всеми своими помыслами царь устремлен к ней. Царица делает вид, что она в ужасе – подведенные тушью глаза ее расширяются при взгляде на царский лингам, она показывает руками, что он очень велик, и качает головой: «слишком велик для меня», – и делает еще несколько забавных жестов, означающих «с такими размерами можно подступать только к корове» и вызывающих смех у понимающих язык жестов зрителей. Царь приходит в отчаяние: он не хочет корову, он хочет царицу, он падает на спину и закрывает глаза рукой, поверженный собственной не находящей выхода страстью, и это волнующий момент – ведь если царь повержен, всему его царству угрожает опасность! Царица понимает это, и царица спасает всех: она встревоженно подбегает к царю и с заботливым выражением на лице садится на него верхом, точным движением руки отправив лингам в то место, которое оказывается как раз ему впору. И теперь страсть овладевает царицей, и еще более грозная опасность нависает над всеми: царь-то что – еще немного, и желание, сдавившее ему горло, ослабит свою хватку – но что будет тогда с царицей? Ее страсть, не найдя выхода, превратится в ярость, которая обрушится на страну чумой, наводнениями и пожарами. Царь, будь стоек! Исступленная царица скачет верхом на тебе, и движения ее становятся все быстрее и быстрее, и любое из них может выбить тебя из равновесия, которое ты великим, царственным усилием воли сохраняешь на самом-самом краю, и царица опережает тебя – ненамного, но опережает; судорога, прошедшая по ее телу, скоро передается тебе, и вся собравшаяся на площади толпа облегченно вздыхает. Все будет хорошо – и не только в аграрном смысле (единственное, что способны уразуметь в священном браке европейские ученые), а вообще все.
Все. Не правда ли, сильное слово произнес господин Варма? Но есть сильные слова, убедительные для женщин – вот в чем дело, читатель! Похоже, они только и ждут, когда кто-нибудь их произнесет! Как это ни банально звучит, каждая женщина в глубине – да, собственно, не в такой уж и глубине – души считает себя царицей. И ждет царя.
«Царская йога», вспомнилось Агнессе словосочетание, встреченное в толстой книге, которую она не читала и не собиралась читать. Почему не собиралась? Потому что, открыв наугад, увидела изображение изможденного человека с неопрятной клочковатой бородой в не блещущей белизной набедренной повязке; скрестив ноги и закрыв глаза, человек сидел под раскидистым деревом; в тексте на соседней странице все время повторялось: «царская йога», «царская йога», – и было понятно, что речь идет о чем-то очень возвышенном и мудром. Но Агнесса (что вы хотите от барышни?) не поверила, что истощенность и неопрятность может привести к мудрости; ей стало неинтересно, и она закрыла книгу. Однако, йога все-таки называлась «царской» – почему?
– Что такое «царская йога»? – спросила Агнесса.
Господин Варма как раз отрезал себе весьма приличный кусок медовой ковриги – кем-кем, а приверженцем «царской йоги» он явно не был.
– Великолепно, – сказал он. – Великолепно. Но это я не про «царскую йогу». Ваш вопрос, мисс Блай, возвращает нас к арийским племенам, пришедшим с севера. Как я уже сказал, местные праздники их очень смутили – и не только потому, что показались непристойными. Еще им очень не понравилась идея зависимости царя и мужчины вообще. Они не прочь были иногда пофилософствовать, и их занимал вопрос: что же это такое – «абсолютное состояние», «полнота бытия», «совершенное блаженство»? Им объяснили, что это пустые слова для тех, кто не понял на собственном опыте, что такое священный брак. «Но ведь это же обычное совокупление, только и всего», – удивились арьи. «Вот пока вы думаете, что может быть обычное совокупление, – ответили им, – вы и не поймете, что такое священный брак». – «Возможно, – сказали арьи. – Но ведь для священного брака нужна женщина?» – «Безусловно», – ответили им. «И, стало быть, если мужчина достигнет того абсолютного состояния, о котором вы говорите, он все равно не будет независим?» – «Не будет». – «Тогда это нам не подходит. Что это за царь, что это за герой, который зависит от женщины!»
И началась великая эпопея борьбы за независимость. Бороться, как выяснилось, можно было только тремя способами – сидя, стоя и стоя на одной ноге. Хождение исключалось: мысли идущего человека не могут не чередоваться, а, как показывает опыт, любая череда мыслей рано или поздно приведет к мысли о женщине; лежание исключалось также, поскольку лежащий может заснуть и увидеть во сне женщину. Стояние на одной ноге довольно надежно отгоняет мысли о женщинах, но не всякому оно под силу в течение долгого времени; на обеих ногах простоять можно дольше, но, в конце концов, появится мысль о том, что лучше все-таки сидеть, с которой не каждый сумеет справиться; вот так сидение стало основной формой йоги. Подозреваю, что по этой причине ее и назвали «царской», – арьи, как я уже говорил, пришли из пустынь Средней Азии, где на них, возможно, оказали влияние народы, живущие дальше к востоку. В одном древнем китайском трактате есть такие примечательные слова: «Дело земледельца – пахать, дело воина – сражаться, дело советника – думать. Император не пашет, не сражается и не думает. Император сидит». В этом есть, конечно, что-то по-китайски завораживающее, и йога – прекрасный способ почувствовать себя вот таким императором, но...
Господин Варма не успел закончить фразу – Агнесса сделала это за него.
– В этом нет блаженства, – с нетерпением в голосе сказала она.
Господин Варма кивнул.
– Да. Чего нет, того нет. И, что бы там ни говорили о необычных состояниях, которые испытывают йогины, все они, вместе взятые, и весь колоссальный йогический опыт, накопленный за многие века, не стоят...
Взгляд его встретился со взглядом Грейс, и он замолчал. Грейс рассмеялась... пьяно, в общем-то говоря, рассмеялась; Агнесса и Луиза никогда не видели ее такой, но, поскольку они сами были пьяны, их это не очень удивило.
– Продолжайте, продолжайте, директор ботанического сада, – сказала Грейс. – Не стоят чего?
– Ничего не стоят, – сказал господин Варма и, взяв ее руку, прижался к ней щекой. – Ничего не стоят.
Луиза захлопала в ладоши.
– Браво, браво, браво, господин Варма! – закричала она. – Про индусов рассказывают всякие ужасные вещи, и теперь я вижу, что все это правда!
– Ужасные вещи? – пробормотал господин Варма. – Какие еще ужасные вещи?
Он продолжал прижиматься щекой к руке Грейс. Свободной рукой Грейс погладила его по лицу.
– Девчонка-то права, – сказала она. – Вы действительно негодяй, директор. И вас надо уволить ко всем чертям.
Луиза стукнула кулаком по столу.
– Отставить! – рявкнула она, не очень убедительно пытаясь воспроизвести свирепый, «армейский» тон. – Мой отец – член попечительского совета, и мы не дадим уволить господина Варму. В Ривертоне должен быть хотя бы один ужасный человек!
– Почему же это я ужасный человек? – воскликнул господин Варма.
– Ужасный, ужасный, – сказала Грейс.
– Ну да, – сказала Луиза. – Вы наверняка принадлежите к какой-нибудь жуткой индийской секте, про которые постоянно пишут, – может быть, душителей, или вот еще я читала про таких, которые кормят змей человеческими сердцами...
– Ну что ж, – ответил господин Варма. – Отрицать бесполезно. Ваше второе предположение совершенно верно.
– Вот! – торжествующе и без всякого страха воскликнула Луиза. – Я так и думала!
– И много вы уже сердец скормили? – усмехнувшись, спросила Грейс.
«Ну и напились мы», – подумала Агнесса. Хотя – неужели же только по этой причине испытывала она нелепое, иррациональное приятное чувство от того, что господин Варма кормит змей человеческими сердцами?
– Звучит страшно, – сказал он. – И британцы предпочитают понимать все буквально, – это оправдывает их присутствие в Индии. Впрочем, многие, наверно, верят в это совершенно искренне, и, кто знает, может быть, правда оказалась бы для них еще страшнее.
– А в чем заключается правда? – спросила Агнесса.
– В том, что змеи бывают разные, – ответил господин Варма. – И, кроме тех, что ползают и шипят, есть еще другая змея – змея, обвивающая лингам.
– Звучит интересно, – заметила Луиза. – И что же это за змея?
– Давайте сблизим восток и запад, – ответил господин Варма. – Что такое тирс, вы знаете?
– Знаем, – ответила Луиза. – Это такой жезл, увенчанный сосновой шишкой, – вполне прозрачный символизм. Вакханки бегали и размахивали тирсами, ясно давая понять, чего им хочется.
– Верно. Но это не все, что можно сказать про тирсы. Одна очень важная подробность...
– Их обвивали плющом!
– Да. И теперь мы можем сопоставить: плющ, обвивающий тирс, змея, обвивающая лингам, – образы того, что мы в Индии называем... впрочем, это слово вам было бы трудно произнести и запомнить; будем говорить просто – «змеиная сила». Как вы знаете, огонь добывается трением; змеиная сила пробуждается у женщин тоже от трения, и, пробудившись, ведет себя вполне по-змеиному; что чувствует змея, когда проснется?
– Голод, – сказала Грейс.
– Да. Именно так. Голод. Змеиная сила спит в точке равновесия, у основания позвоночного столба, и, пока она спит, девушка пребывает в состоянии спокойной задумчивости – некоторые по ошибке считают это невинностью; на самом деле, она просто прислушивается к змее; иногда она видит странно-яркие сны – у нас такие сны называют «змеиными». Ожидание нарастает – и вот наконец появляется заклинатель змей или некто, считающий себя заклинателем змей или просто глупец, полагающий, что со змеями можно играть, как с котятами. Он пробуждает змею, что сделать очень нетрудно, и даже совершенно не заботясь о том, чтобы у девушки были приятные ощущения: если подойти к спящему и выстрелить у него над ухом из револьвера, он проснется от этого ничуть не хуже, чем от осторожных поглаживаний. И вот, пробудившаяся змея, тут же ощутив неистовый голод, с яростной силой бросается вверх, в область сердца; священную змею Афины кормили медовыми лепешками, и этот обряд дает нам понимание того, что должно произойти в области сердца – там змею ждет угощение. Она поест и довольная, ублаженная, станет мудрой змеей. Вакханка превратится в музу, – вы знаете, что муз изображали в венках из плюща; среди муз есть муза истории; угостив змею, женщина развернет свиток с главной для нее историей – историей ее самой: какой она была, когда ступала по земле двести, триста, тысячу лет назад, и она поймет, что сейчас не имеет смысла в себе; только когда падает завеса с твоего прошлого, начинаешь ты слышать мелодию, и именно эта мелодия – а вовсе не совместное творение Шиллера и Бетховена – есть настоящий гимн радости.
Но это все – только если сердце открыто тому, кто пробудил змею. Если сердце закрыто для него, змея, устремившаяся вверх, наталкивается на преграду – глухую каменную плиту. Женская нелюбовь тяжела, страшно тяжела, и биться об нее бесполезно. Голодная змея начинает метаться, и в этих метаниях нет мудрости – только ярость, превращающаяся в яд. И весь яд будет направлен на того, кто дразнит змею без толку. Может быть, яд не убьет его; а может и убить.
– Может, – сказала Грейс.
Луиза, которая слушала господина Варму, полуприкрыв глаза от блаженства, вскочила, желая выразить свой восторг, пошатнулась и, если бы Агнесса не успела ее поддержать, пожалуй бы даже и упала.
– Все плывет, Агнессочка, – пробормотала она. – Но надо сделать еще попытку...
– Надо тебя куда-нибудь положить, – сказала Агнесса. – Пойдем, я поищу, куда тебя положить.
Она попыталась встать, поддерживая подругу, но тут же и сама почувствовала, что все как-то странно плывет.
– Подожди, подожди, Луиза, – сказала она. – Ух ты!
Они обе сильно качнулись в сторону. Грейс повернула к ним голову.
– Девочек пора укладывать спать, – сказала она. Выпила она никак не меньше их, но голос у нее был совершенно трезвый.
– Да. И мне, пожалуй, уже пора, – также совершенно трезвым голосом сказал господин Варма.
Грейс, не глядя на него, пожала плечами.
– Хорошо. Подождите, сейчас я уложу их. Марта!
Экспедиция, целью которой была огромная, роскошная кровать, сделанная, наверно, еще в те времена, когда у Острова был испанский губернатор (может быть, именно на ней и почивал он со своей супругой) прошла успешно. Агнесса и Луиза заснули несколько раньше, чем были уложены, однако Агнесса, блаженно обхватив подушку, нашла в себе силы пробормотать:
– Осторожнее с господином Вармой, тетя Грейс. Он – опасный человек!
– Угу, – подтвердила Луиза, казалось, уже спавшая глубоким сном.
– Ладно, спокойной ночи, – сказала Грейс.
Агнесса слабо пошевелилась в ответ, а Луизе было уже и так хорошо.
Когда Грейс вернулась в столовую, она застала господина Варму стоящим у окна. Самый обыкновенный человек, с задумчивым видом. Никакой экзотики.
Он повернулся к Грейс. Она смотрела на него – спокойно, изучающе.
– Вы – умный человек, – сказала она.
– Да, – ответил он. – Потому что смотрю на вас.
– Вы можете сделать одну очень банальную вещь? – спросила она.
Он подошел к ней, взял за плечи и поцеловал. Минуты через две Грейс высвободилась из его рук.
– Потише, потише, – сказала она, проведя рукой по лбу. – Так нельзя обращаться с женщинами. Еще расплачусь, чего доброго.
Она вышла в коридор, нашла Марту.
– Марта, – сказала она. – Я должна тебе кое-что сообщить. Господин Варма сегодня будет ночевать здесь.
– Понятно, – ответила Марта и, заметив, что Грейс все-таки нуждается в некой санкции с ее стороны, великодушно добавила. – Я давно считала, что вам это нужно.
И оказалась права.
Евгений Вечканов # 27 мая 2019 в 19:17 +1 | ||
|
Rinata Ossy # 16 февраля 2021 в 15:22 0 | ||
|
Добавить комментарий | RSS-лента комментариев |